Но К. уже спал, отключившись от всего окружающего. /…… [61] / Его голова сначала опиралась на левую руку, лежавшую на спинке кровати, потом соскользнула вовсе и свесилась вниз, опоры одной руки уже не хватало, но он невольно нашел себе другую опору, опершись правой рукой на одеяло, причем случайно схватился за выступающую из-под одеяла ногу Бюргеля. Бюргель только взглянул, но, несмотря на неудобство, ноги не отнял. /…… [62] /
Вдруг в соседнюю стенку громко постучали несколько раз. К. вздрогнул и посмотрел на стену. «Нет ли здесь землемера?» – раздался вопрос. «Да», – сказал Бюргель, выдернул свою ногу из-под К. и вдруг потянулся, живо и задорно, как маленький мальчик. «Так пусть, наконец, идет сюда!» – крикнули за стеной. На Бюргеля и на то, что К. мог еще быть нужным ему, никакого внимания не обратили. «Это Эрлангер, – сказал Бюргель шепотом; то, что Эрлангер оказался в соседней комнате, его как будто совсем не удивило. – Идите к нему сейчас же, он уже сердится, постарайтесь его умаслить. Сон у него крепкий, но мы все же слишком громко разговаривали: никак не совладаешь с собой, со своим голосом, когда говоришь о некоторых вещах. Ну, идите же, вы как будто никак не можете проснуться. Идите же, чего вам тут еще надо? Нет, не оправдывайтесь тем, что вам хочется спать. К чему это? Сил человеческих хватает до известного предела; кто виноват, что именно этот предел играет решающую роль? Нет, тут никто не виноват. Так жизнь сама себя поправляет по ходу действия, так сохраняется равновесие. И это отличное, просто трудно себе представить, насколько отличное устройство, хотя, с другой стороны, крайне неутешительное. Ну, идите же, не понимаю, почему вы так на меня уставились? Если вы будете медлить, Эрлангер на меня напустится, а я бы очень хотел избежать этого. Идите же, кто знает, что вас там ждет, тут все возможно. Правда, бывают возможности, в каком-то отношении слишком широкие, их даже использовать трудно, есть такие дела, которые рушатся сами по себе, а не от чего-то другого. Да, все это весьма удивительно. Впрочем, я еще надеюсь немного поспать. Правда, уже пять часов, скоро начнется шум. Хоть бы вы ушли поскорее!»
К. был так оглушен внезапным пробуждением из глубокого сна, ему так мучительно хотелось еще поспать и все тело так болело от неудобного положения, что он никак не мог решиться встать и, держась за голову, тупо смотрел на свои колени. Даже то, что Бюргель несколько раз попрощался с ним, не могло его заставить уйти, и только сознание полнейшей бессмысленности пребывания в этой комнате медленно вынудило его встать. Неописуемо жалкой показалась ему эта комната. Стала ли она такой или всегда была, он определить не мог. Тут ему никогда не заснуть как следует. И эта мысль оказалась решающей: улыбнувшись про себя, он поднялся, и, опираясь на все, что попадалось под руку – на кровать, стенку, дверь, – он вышел, даже не кивнув Бюргелю, словно давно уже попрощался с ним. /…… [63] /
XXIV
Возможно, что он с таким же равнодушием прошел бы и мимо комнаты Эрлангера, если бы Эрлангер, стоя в открытых дверях, не поманил бы его к себе. Поманил коротко, одним движением указательного пальца. Эрлангер уже совсем собрался уходить, на нем была черная шуба с тесным, наглухо застегнутым воротником. Слуга, держа наготове шапку, как раз подавал ему перчатки. «Вам давно следовало бы явиться», – сказал Эрлангер. К. хотел было извиниться, но Эрлангер, устало прикрыв глаза, показал, что это лишнее. «Дело в следующем, – сказал он. – В буфете еще недавно прислуживала некая Фрида, я знаю ее только по имени, с ней лично незнаком, да она меня и не интересует. Эта самая Фрида иногда подавала пиво Кламму. Теперь там как будто прислуживает другая девушка. Разумеется, эта замена, вероятно, никакого значения ни для кого не имеет, а уж для Кламма и подавно. Но чем ответственнее работа – а у Кламма работа, конечно, наиболее ответственная, – тем меньше сил остается для сопротивления внешним обстоятельствам, вследствие чего самое незначительное нарушение самых незначительных привычек может серьезно помешать делу: малейшая перестановка на письменном столе, устранение какого-нибудь давнишнего пятна, – все это может очень помешать, и тем более новая служанка. Разумеется, все это способно стать помехой для кого-нибудь другого, но только не для Кламма, об этом и речи быть не может. Однако мы обязаны настолько охранять покой Кламма, что даже те помехи, которые для него таковыми не являются – да и вообще для него, вероятно, никаких помех не существует, – мы должны устранять, если только нам покажется, что они могли бы помешать. Не ради него, не ради его работы устраняем мы эти помехи, но исключительно ради нас самих, ради очистки нашей совести, ради нашего покоя. А потому эта самая Фрида должна немедленно вернуться в буфет, хотя вполне возможно, что как раз возвращение и создаст помехи, что ж, тогда мы ее опять отошлем, но пока что она должна вернуться. Вы, как мне сказали, живете с ней, так что немедленно обеспечьте ее возвращение. Само собой разумеется, что из-за ваших личных чувств тут никаких поблажек быть не может, а потому я не стану вдаваться ни в какие дальнейшие рассуждения. Я уж и так сделаю для вас больше, чем надо, если скажу, что при случае для вашей карьеры в дальнейшем будет весьма полезно, если вы оправдаете доверие в этом небольшом дельце. Это все, что я имел вам сообщить». Он кивнул на прощание, надел поданную слугой меховую шапку и пошел в сопровождении слуги по коридору быстрым шагом, но слегка прихрамывая.
Иногда распоряжения здешних властей очень легко выполнить, но сейчас эта легкость не радовала К. И не только оттого, что распоряжение, касавшееся Фриды, походило на приказ и вместе с тем звучало издевкой над К., а главным образом оттого, что К. увидел в нем полную бесполезность всех своих стараний. Помимо него делались распоряжения, и благоприятные и неблагоприятные, и даже в самых благоприятных таилась неблагоприятная сердцевина, во всяком случае, все шло мимо него, и сам он находился на слишком низкой ступени, чтобы вмешаться в дело, заставить других замолкнуть, а себя услышать. Что делать, если Эрлангер от тебя отмахивается, а если бы и не отмахнулся – что ты ему скажешь? Правда, К. сознавал, что его усталость повредила ему сегодня больше, чем все неблагоприятные обстоятельства, но тогда почему же он, который так верил, что может положиться на свою физическую силу, а без этой убежденности вообще не пустился бы в путь, – почему же он не мог перенести несколько скверных ночей и одну бессонную, почему он так неодолимо уставал именно здесь, где никто или, вернее, где все непрестанно чувствовали усталость, которая не только не мешала работе, а, наоборот, способствовала ей? Значит, напрашивался вывод, что их усталость была совсем иного рода, чем усталость К. Очевидно, тут усталость приходила после радостной работы, и то, что внешне казалось усталостью, было, в сущности, нерушимым покоем, нерушимым миром. Когда к середине дня немножко устаешь, это неизбежно, естественное следствие утра. «Видно, у здешних господ всегда полдень», – сказал себе К.
И это вполне совпадало с тем, что сейчас, в пять утра, везде, по обе стороны коридора, началось большое оживление. Шумные голоса в комнатах звучали как-то особенно радостно. То они походили на восторженные крики ребят, собирающихся на загородную прогулку, то на пробуждение в птичнике, на радость слияния с наступающим утром. Кто-то из господ даже закукарекал, подражая петуху. И хотя в коридоре еще было пусто, но двери уже ожили: то одна, то другая приоткрывалась и сразу захлопывалась, весь коридор жужжал от этих открываний и захлопываний. К. то и дело видел, как в щелку над недостающей до потолка стенкой высовывались по-утреннему растрепанные головы и сразу исчезали. Издалека показался служитель, он вез маленькую тележку, нагруженную документами. Второй служитель шел рядом со списком в руках и, очевидно, сравнивал номер комнаты с номером в этом списке. У большинства дверей тележка останавливалась, дверь обычно открывалась, и соответствующие документы передавались в комнату – иногда это был только один листочек, и тогда начиналось препирательство между комнатой и коридором: должно быть, упрекали слугу. Если же дверь оставалась закрытой, то документы аккуратной стопкой складывались на полу. Но К. показалось, что при этом открывание и закрывание других дверей не только не прекращалось, но еще более усиливалось, даже там, куда все документы уже были поданы. Может быть, оттуда с жадностью смотрели на лежащие у дверей и непонятно почему еще не взятые документы, не понимая, отчего человек, которому стоит только открыть дверь и взять свои бумаги, этого не делает, возможно даже, что, если документы остаются невзятыми, их потом распределяют между другими господами и те, непрестанно выглядывая из своих дверей, просто хотят убедиться, лежат ли бумаги все еще на полу и есть ли надежда заполучить их для себя. При этом оставленные на полу документы обычно представляли собой особенно толстые связки, и К. подумал, что их оставляли у дверей на время из некоторого хвастовства или злорадства, а может быть, и из вполне оправданной, законной гордости, чтобы подзадорить своих коллег. Это его предположение подтверждалось тем, что вдруг именно в ту минуту, когда он отвлекался, какой-нибудь мешок, уже достаточно долго стоявший на виду, вдруг торопливо втаскивали в комнату и дверь в нее плотно закрывалась, причем и соседние двери как бы успокаивались, словно разочарованные или удовлетворенные тем, что наконец устранен предмет, вызывавший непрестанный интерес, хотя потом двери снова приходили в движение.
61
/…Голова его, склонившись на левую руку, что лежала на спинке кровати, во сне, очевидно, соскользнула и повлекла за собой все туловище, ибо когда К. проснулся, он обнаружил, что он в комнате один, ни Бюргеля, ни его саквояжа в помине нет, он же лежит на животе, растянувшись во весь свой рост поперек кровати на толстом шелковом покрывале. К. отчаянно, во весь рот зевнул, потом потянулся и только после этого, вспомнив, где находится, пришел в ужас…/
62
/…Словно он только теперь с определенностью понял, что К. и вправду уснул, Бюргель закурил, откинулся на подушки и уставился в потолок, туда же, под потолок, пуская дым своей сигареты…/
63
/…Вероятно, он бы и мимо комнаты Эрлангера прошел с тем же безразличием, не стой сам Эрлангер в двери и не подзови его к себе коротким взмахом руки. Даже не взмахом – одним небрежным движением указательного пальца. После чего, уже не оглядываясь на покорно плетущегося за ним К., зашел к себе в комнату. Она была вдвое больше комнаты Бюргеля, слева, глубоко в углу, пряталась кровать, рядом с ней теснились шкаф и умывальник, сдвинутые настолько плотно, что при такой расстановке пользоваться ими почти не представлялось возможным, зато остальная, гораздо большая часть комнаты, казалась почти пустой, только посредине водружен был письменный стол с креслом, а по боковой стенке, выстроившись в ряд, замерли стулья числом, пожалуй, не меньше десяти. Имелось даже небольшое оконце, наверху, под самым потолком, а неподалеку от него урчал, словно кошка, усердно работающий вентилятор.
– Садитесь куда-нибудь, – бросил Эрлангер, сам уселся за письменный стол и, сперва пробежав глазами обложки и по-новому разложив несколько папок, стал засовывать их в небольшой саквояж, похожий на саквояж Бюргеля, однако для папок он оказался едва ли не маловат, Эрлангеру пришлось вынуть папки обратно, и теперь он прикидывал, можно ли запихнуть их в саквояж как-то иначе. – Вам уже давно полагалось явиться, – буркнул он, и прежде-то отнюдь не любезный, а теперь, видимо, еще и вымещая на К. свою досаду по поводу строптивых папок.
К., в новой обстановке слегка встряхнувшийся от усталости, к тому же и обеспокоенный сухим обхождением Эрлангера, манера которого, разумеется, с поправкой на совсем другой уровень достоинства, слегка напоминала надменные замашки учителя, – да и внешне кое-какое сходство имелось, и сидел К. перед ним на стуле, как ученик, разве что товарищей-одноклассников рядом сегодня почему-то не оказалось, – отвечал как можно старательнее, начал с упоминания о том, что Эрлангер спал, поведал, как он, не желая потревожить секретарский сон, почтительно ушел, благоразумно умолчал о своих последующих занятиях, дабы возобновить рассказ на эпизоде с перепутанной дверью и завершить его ссылкой на чрезвычайную свою усталость, попросив великодушно принять оную во внимание. Однако Эрлангер мгновенно выискал слабое место в его ответе.
– Странно, – проговорил он, – я сплю, чтобы отдохнуть и набраться сил для работы, вы же тем временем неизвестно где околачиваетесь, чтобы потом, едва начнется допрос, мне на свою усталость сетовать. – (К., однако, не сдавался; нечто вроде благодарности за то, что его наконец почти полностью разбудили и понуждают к внимательности, должно быть, тоже играло тут свою роль, заставляя его относиться к замечаниям Эрлангера серьезнее, чем, возможно, относился к ним сам Эрлангер; К. указал на то, что был вызван Момусом к Эрлангеру на определенное время и в указанный час явился куда следовало, однако сон Эрлангера не позволил ему войти, он вынужден был ждать, сам не имея возможности и времени выспаться, поскольку…) К. попытался возразить, но Эрлангер одним движением руки эту его попытку пресек. – К тому же ваша усталость, судя по всему, вашу говорливость нисколько не уменьшила, – продолжил он. – Вы часами о чем-то болтаете за стенкой, что отнюдь не способствовало моему сну, о безмятежности которого вы якобы так печетесь. – К. снова попытался вставить хоть слово, и опять Эрлангер не дал ему этого сделать. – Впрочем, надолго я вас не задержу, – бросил он, – я лишь хотел просить вас об одном одолжении.
Но тут вдруг он вспомнил о чем-то – и сразу стало ясно, что все это время, в смутном раздражении от помехи, он думал о чем-то еще, так что строгость, с которой он с К. обходился, вероятно, относилась к посетителю только проформы ради, на самом же деле объяснялась досадой на собственную забывчивость, – и нажал кнопку электрического звонка у себя на столе. Из боковой двери – выходит, Эрлангер занимал здесь несколько комнат – немедленно явился слуга. Очевидно, это был один из старших слуг, про которых Ольга рассказывала, сам К. никого из них еще ни разу не видал. Это был довольно низенький, но весьма плотного сложения человечек, с таким же массивным и широким лицом, на котором почти напрочь пропадали маленькие, к тому же постоянно полуприкрытые глазки. Костюм его напоминал костюм Кламма, только был изрядно поношенный да и сидел плохо, особенно бросались в глаза короткие, будто поддернутые рукава, что на таких коротких ручках выглядело и вовсе уж курьезно, словом, костюм был явно с чужого плеча и принадлежал раньше какому-то совсем уж коротышке, не иначе слуги носили старые вещи чиновников. Видимо, господское платье тоже как-то подпитывало их пресловутую заносчивость, вот и этот слуга, явившись на звонок, явно полагал, что тем самым работа, которую с него можно спросить, уже исполнена, и уставился на К. с таким суровым видом, словно его если для чего и могли побеспокоить, то лишь для того, чтобы К. выпроводить. Эрлангер, напротив, безмолвно ожидал, когда же слуга выполнит некую повседневную, привычную, не требующую особых распоряжений обязанность, ради которой, собственно, он слугу и вызвал. Поскольку же его безмолвное повеление не исполнялось и слуга по-прежнему лишь таращился на К. то ли грозным, то ли укоризненным взглядом, Эрлангер в гневе топнул ногой и почти вытолкал К. – тому, без вины виноватому, опять пришлось расхлебывать последствия чужих упущений – из комнаты. Когда некоторое время спустя и, надо признать, гораздо дружелюбней его пригласили войти снова, слуги в комнате уже не было, а единственной переменой, которую К. заметил, оказалась выдвижная деревянная перегородка, скрывшая от глаз посетителя кровать, шкаф и умывальник.
– Сущая беда с этими слугами, – пробурчал Эрлангер, что в его устах могло бы показаться изъявлением поразительного доверия к собеседнику, если, конечно, это не был разговор с самим собой. – И вообще бед и забот хватает, – продолжил он, откидываясь в кресло и по-хозяйски опираясь на столешницу кулаками. (На сей раз он усадил К. на крайний стул справа, так что поглядывал на него, поскольку головы почти не поворачивал, лишь редко и искоса.) – Кламм, мой господин, в последние дни слегка обеспокоен, по крайней мере нам, его подчиненным, тем, кто по долгу службы постоянно с ним рядом и кому надлежит ловить и пытаться истолковать каждое его слово, каждый жест, – нам так кажется. Но это кажется именно нам, то есть это не он обеспокоен – да и какое беспокойство способно хотя бы коснуться Кламма? – это мы обеспокоены, мы, те, кто вокруг него, обеспокоены и в работе своей почти не в силах от него наше беспокойство скрыть. Разумеется, подобное совершенно нетерпимое положение, во избежание самых скверных последствий, – для каждого, в том числе и для вас, – необходимо пресечь, причем как можно скорей. Мы пытались доискаться до причин и много всего обнаружили, что, возможно, могло послужить виной этому беспокойству. Есть среди них и совершенно смехотворные вещи, что на самом деле отнюдь не столь уж удивительно, ибо от крайне смешного до сугубо серьезного порою всего один шаг. Трудовая жизнь канцелярий, причем именно она в особенности, настолько утомительна, что может вершиться лишь при тщательнейшем соблюдении всех побочных мелочей и при недопущении в этих мелочах желательно никаких, даже самых крохотных изменений. К примеру, такая, казалось бы, ерунда, как чернильница, сдвинутая лишь на ладонь со своего привычного места, способна нарушить ход наиважнейшей работы. Вообще-то следить за всем этим прямая обязанность слуг, однако полагаться на них настолько ненадежно, что большая часть таких работ падает на нас, не в последнюю очередь на меня, кому по этой части приписывают особую зоркость. А надо заметить, что работа эта до крайности деликатная, можно сказать, интимная, конечно, бесчувственными руками слуг ее можно сварганить и за минуты, мне же она доставляет уйму хлопот, ибо далека от основной моей деятельности, и эта вечная причиняемая ею маета, когда то за одно хватаешься, то за другое, способна полностью расшатать любые нервы, правда, не такие крепкие, как у меня. Вы меня понимаете?
К. полагал, что он понимает.
– Так вот, – продолжил Эрлангер, – тогда вы поймете также…/